Созвездие разбитых сердец - жаркий театральный роман 18+!
Тех, кто любит жизнь театра и помнит громкие и дерзкие театральные постановки 90-х приглашаю в ностальгическое путешествие в мир закулисных интриг и страстей.
Второй акт “Одесских рассказов” начинался с музыкального дивертисмента - многие зрители, из числа завсегдатаев ТМДиК и поклонников постановок Войновского, считали эту часть действия безусловным гвоздем программы. Более сильное эмоциональное воздействие на зал производил только финальный эпизод, когда расстрелянные Беня Крик и его “альтер эго”, Мишка Япончик, встречаются в некоей Зоне, напоминающий не то дикую степь, не то громадный пустырь, стоят перед высоченными воротами, и сперва ничего не помнят, жарко спорят и ругаются, кому войти в ворота первым, а кто тут лишний - а потом вдруг узнают друг друга. И, как бы становясь духовно единым целым, по-братски обнимаются и, под рвущую душу песню Высоцкого про райские яблоки, проходят в медленно приоткрывающиеся ворота, за которыми сияет теплый золотистый свет…
А когда на сцену выходил грандиозный Минаев, в костюме раввина, и проникновенно произносил в зал:
- Они заслужили Свет! - начинали рыдать даже самые стойкие…
Ряд театральных критиков по поводу этого финала бесновался и брызгал слюной, называя “пропагандой гомосексуализма с отчетливым сионистским душком”, другая сдержанно говорила о “дерзкой и смелой, эстетически безупречной, но нравственно спорной трактовке Библии”, третья же не помнила себя от восторга и безудержно хвалила “высокий гуманистический пафос и ненавязчивую проповедь идей подлинной свободы, подлинного равенства и настоящего духовного братства”. Но все - и апологеты, и ниспровергатели, и объективисты - неизменно отмечали “талантливую, тонкую, эмоциональную и глубоко психологичную работу актера Павла Бердянского в роли Мишки Япончика”.
Пожалуй, из всех спектаклей с участием сына, Юрий Павлович любил сильнее всего именно этот. “Одесские рассказы” неизменно возвращали его в собственное босоногое детство и лихое отрочество, проведенные в послевоенной Одессе и на золотых черноморских пляжах неподалеку от нее. И потому сочный одесский говорок, тонко переданный Бабелем, и неподражаемый еврейский юмор будили в нем только хорошие воспоминания. А вдохновенная и дерзкая игра Павла неизменно вызывала то смех до колик в животе, то слезы на глазах - особенно в трогательных монологах финала.
Вот и теперь, в дивертисменте, он сразу увлекся происходящим на сцене музыкально-танцевальным волшебством, и даже не заметил, как на свободное откидное место рядом с ним (он, как всегда, сидел у самого края, ближе к центральному проходу) опустилась грациозная пышногрудая блондинка…
- Добрый вечер, Юрь Палыч…- шепнула она, обдав его легким благоуханием французских духов. - Пришли на сына посмотреть?.. Паша сегодня в ударе…
- А, Аллочка, привет… Да, вот решил скоротать вечерок приятным образом… - узнав одну из бывших театральных пассий сына, Юрий Павлович мило улыбнулся ей, но глянул только мельком, все свое внимание отдавая происходящему на сцене.
Павел и в самом деле был в ударе… и в голосе. Зрители (и в первую очередь зрительницы) только ахали, протяжно и томно, когда он, в своем наряде матроса, выполнял очередное сложнейшее па, пируэт или прыжок с такой легкостью и точностью, что это казалось магией, а уж когда с той же непринужденностью в куплете песни пробегал весь диапазон звучания, начав на высоких нотах, и закончив в самом нижнем регистре - зал взрывался аплодисментами и еще более восторженными возгласами:
- Браво! Бра-во!
Юрий Павлович, прекрасно зная, что Паша не упускает его из виду, тоже не скупился на аплодисменты… когда на сцене убавили свет, а декорация повернулась, явив зрителям интерьер кабака или таверны, Бердянский - старший даже вперед подался, с особенным удовольствием готовясь прослушать и посмотреть номер с “Девушкой из Нагасаки”.
И в самом деле, Павел, выйдя в образе хмельного матроса, терзаемого любовной мукой, присел за столик и схватился за бутылку рома, а Минаев, одетый, как одесский шансонье, вышел на авансцену и начал выводить:
- Он юнгааа, и родина его - Марсель… - но едва он дошел до слов, живописующих героиню: - И губы, губы алые, как маки! - как “матрос” вдруг вскочил и запустил бутылкой в “стену”! Затем сорвал бескозырку и… запустил в зрительный зал!
Сложно было понять - это импровизация или режиссерская задумка, по крайней мере, Юрий Павлович такого не помнил в предыдущих спектаклях:
- Бердянский, что ты творишь? - сквозь зубы прошипела Аллочка, так что, вероятно, что-то все-таки шло не по плану… хотя за бескозырку Павла во втором ряду едва не случилась потасовка между девицами.
“Матрос” тоже вышел на авансцену, оттолкнул “шансонье”, который сейчас же замолчал - и, посмотрев вверх, проникновенно сказал:
- Остановите музыку! Остановите музыку, прошу вас я... С другим танцует девушка моя…
На секунду “матрос” закрыл лицо согнутой рукой, а когда музыка послушно оборвалась (об этом Павел определенно заранее договорился со звукотехником - Юрий Павлович был достаточно сведущ в театральной кухне, чтобы это понять), шагнул вперед… и сел на край сцены, так что мог говорить со зрителями первого ряда, как с собеседниками в таверне.
- Вы думаете, это бредит малярия? - начал Павел, и его отец вздрогнул: так спокойно и естественно это прозвучало. - Это было, было в Одессе. «Приду в четыре», — сказала Мария. Восемь. Девять. Десять.
Зрители сначала взволнованно задышали, потом начали всхлипывать: казалось, что влюбленный матрос отсчитывает мгновения до собственного расстрела.
- Вот и вечер в ночную жуть ушел от окон, хмурый, декабрый. В дряхлую спину хохочут и ржут канделябры…
Павел склонил голову, сцепил руки, потом резко вскинулся и как будто жадно прислушался, но, не уловив шагов возлюбленной, медленно встал и ушел вглубь сцены. Минаев, подыгрывая, схватился за голову, а потом повернулся к залу и жестом как бы попросил совета и поддержки… Маяковский, “Облако в штанах” - трагическая поэма о безумной любви, что случается, как малярия - ложился на ткань дивертисмента и в общий рисунок “Одесских рассказов” так гармонично, словно так и было задумано изначально, но Юрий Павлович не сомневался, что Павел если и не импровизирует “с листа”, то играет этот фрагмент без единой репетиции.
Вот он снова выбежал вперед, раскинул руки и хрипло проревел:
- Полночь, с ножом мечась, догнала, зарезала - вон его! Упал двенадцатый час, как с плахи голова казненного… - и тут же, упав на колени, тоном выше, но еще яростнее: - В стеклах дождинки серые свылись, гримасу громадили - как будто воют химеры Собора Парижской Богоматери!
Музыка зазвучала снова, на сей раз это было что-то похожее на надрывный цыганский романс без слов, и каждое слово поэмы, бросаемое Павлом в потрясенный зал, ложилось горячо и точно, попадало, как пуля в мишень:
- Мария, ближе! В раздетом бесстыдстве, в боящейся дрожи ли, но дай твоих губ неисцветшую прелесть: я с сердцем ни разу до мая не дожили, а в прожитой жизни лишь сотый апрель есть. Мария! Поэт сонеты поет Тиане, а я - весь из мяса, человек весь - тело твое просто прошу, как просят христиане - «хлеб наш насущный даждь нам днесь». Мария - дай! Мария! Имя твое я боюсь забыть, как поэт боится забыть какое-то в муках ночей рожденное слово, величием равное богу…
...Когда Павел закончил читать на строках:
- Трясущимся людям в квартирное тихо стоглазое зарево рвется с пристани. Крик последний, ты хоть о том, что горю, в столетия выстони! - умолк, постоял пару мгновений у края сцены, с отчаянием вглядываясь, словно в поисках ветреной возлюбленной, и, безнадежно махнув рукой, ушел в кулису - зал рыдал, аплодировал и снова рыдал, а Юрий Павлович, то хлопая, то вытирая глаза, сам всхлипывал и готов был сам притащить к сыну эту чертову Марию, притащить за косы, раз она заставляет Павлушку так страдать!..